Я смотрел на ряд помещенных в рамку рекламных фотографий из журналов — работа Марты, за которую она получила приз, — когда Рамона закончила свой рассказ. Тишина ошеломила меня; ее рассказ до сих пор прокручивался у меня в голове, туда и обратно. В комнате было довольно прохладно — но меня прошиб пот.
На картине, за которую Марта в 1948 году получила первый приз Рекламного совета, был изображен симпатичный парень в костюме из парусиновой ткани, идущий по пляжу и не сводящий глаз с очаровательной блондинки, загорающей на солнце. Он был настолько поглощен созерцанием этой куколки, что ничего вокруг больше не видел и даже не замечал, что его вот-вот накроет огромная морская волна. Надпись над рисунком гласила: «Не волнуйтесь! Костюм от „Харт, Шаффнер энд Маркс Фезервейт“ высохнет за считанные минуты — и сегодня вечером парень сможет пофлиртовать с ней в ночном клубе». Красотка была довольно элегантной и холеной. Чертами лица она напоминала Марту — более симпатичный вариант. На дальнем плане виднелся особняк Спрейгов, окруженный пальмами.
Рамона нарушила молчание.
— Что ты собираешься делать?
Я не мог смотреть на нее.
— Не знаю.
— Марта ничего не должна знать.
— Это я уже слышал.
Парень на картине стал напоминать мне идеализированный образ Эммета — шотландец в роли голливудского красавчика. Я задал Рамоне один-единственный вопрос, вопрос полицейского, выслушавшего ее историю:
— Осенью 46-го года кто-то подбрасывал мертвых кошек на кладбища в районе Голливуда. Это были вы?
— Да. В то время я ее страшно ревновала и просто хотела, чтобы Джорджи увидел, что я его по-прежнему люблю. Что ты собираешься сделать?
— Я не знаю. Идите наверх, Рамона. И оставьте меня в покое.
Я услышал тихие шаги, затем всхлипывания, затем тишину. Я подумал о том, как вся семья встанет на защиту Рамоны, как ее арест положит конец моей карьере полицейского: обвинения в утаивании улик и препятствовании правосудию. Деньги Спрейга спасут ее от газовой камеры, но все равно ее заживо съедят в тюрьме Атаскадеро или в другой женской тюрьме, в которой она будет сидеть до тех пор, пока ее не добьет туберкулез. Марта будет опозорена, и только Эммет и Мадлен так и будут любить друг друга — выдвижение обвинений в утаивании улик и препятствовании правосудию будет слишком запоздалым. Если я арестую Рамону, то я перестану быть полицейским; а если отпущу ее, перестану быть человеком, и в любом случае Эммет и Мадлен останутся на свободе — и вместе.
И теперь атака в стиле Баки Блайкерта сорвалась, а он сам загнан в тупик и сидит в большой шикарной комнате, завешенной иконами предков. Я еще раз осмотрел содержимое стоявших на полу коробок — пожитки, с которыми Спрейги собирались удирать в случае, если городская администрация совсем обнаглеет и привлечет Эммета к суду, — стал разглядывать дешевые вечерние платья и альбом для зарисовок с портретами женщин, вне всякого сомнения, альтер эго Марты, которое она отражает в рекламе зубной пасты, косметики или кукурузных хлопьев. Возможно, она даже смогла бы принять участие в рекламной кампании по вызволению Рамоны из Техачапи. А может, наоборот, узнав об изуверских деяниях мамаши, Марта и вовсе не сможет работать дальше.
Я покинул особняк и от нечего делать поехал по «любимым» местам. Сначала заехал в дом отдыха — отец не узнал меня и вел себя достаточно агрессивно. Линкольн Хайтс застроили новыми, типовыми домами, ждущими своих жильцов, — «Без предоплаты» для военных. В «Лиджэн Холле» до сих пор висели плакаты, зазывающие на очередной боксерский поединок в пятницу, а в районе, который я раньше патрулировал, по-прежнему было масса пьяниц, хулиганов и психов. Ближе к вечеру я сдался: еще один визит к наглой девчонке перед тем, как я сдам ее мамочку; еще один шанс узнать, почему она до сих пор изображает из себя Орхидею, зная, что я больше не дотронусь до нее.
Я поехал к барам на 8-ю стрит, припарковался на углу Ироло-стрит и стал следить за входом в «Зимба Рум». Я тешил себя надеждой, что тот саквояж, который я видел у Мадлен утром, еще не означал дальнюю поездку; я надеялся, что ее появление в образе Орхидеи две ночи назад не было разовой акцией.
Я наблюдал за посетителями: военнослужащие, выпивохи в штатском, живущие в этом районе обыватели, входящие и выходящие из забегаловки, находившейся по соседству. Я подумал было о том, что сегодня здесь делать нечего и надо уезжать, но, вспомнив о своей следующей остановке — Рамоне, — остался. Сразу же после полуночи к бару подъехал «паккард» Мадлен. Она вышла, держа саквояж в руке, такая же как обычно, совсем непохожая на Элизабет Шорт. В удивлении я проводил ее глазами до ресторана. Пятнадцать минут тянулись бесконечно. Вышла она оттуда, ни дать ни взять, самой что ни на есть Черной Орхидеей. Бросив саквояж на заднее сиденье «паккарда», она пошла в «Зимба Рум».
Я подождал одну минуту, а потом пошел вслед и заглянул за дверь. У барной стойки сидело несколько вояк; раскрашенные в полоску кабинки пустовали. Мадлен выпивала в одиночестве. Сидевшие невдалеке от нее два солдатика приводили себя в порядок, готовясь сделать решительный шаг. Они ринулись в атаку один за другим. В заведении было слишком мало народу, чтобы вести наблюдение, поэтому я возвратился в машину.
Приблизительно через час Мадлен вышла из бара вместе с первым лейтенантом, одетым в летнюю форму цвета хаки. Следуя старому маршруту, они сели в «паккард» и отправились за угол, в мотель на 9-ю и Ироло. Я поехал за ними.
Мадлен припарковалась и пошла за ключами от номера; военный ждал у дверей двенадцатой комнаты. Я почувствовал разочарование от того, что все повторяется: включенное на полную громкость радио, плотные шторы до подоконника. Вернувшаяся Мадлен позвала лейтенанта и показала на комнату, находившуюся в противоположном конце мотеля. Пожав плечами, он пошел в указанном направлении; Мадлен догнала его и открыла дверь. В комнате включился и выключился свет.